Этот роман посвящается памяти моей матери Дороти
Ты же, о Муза, не бойся! поистине новые дни и пути принимают, окружают тебя,
И странные, очень странные люди, небывалая порода людей, Но сердца все те же и лица те же,
Люди внутри и снаружи все те же, чувства те, порывы те же И красота, и влюбленность те же...
Уолт Уитмен
От автора
Всякий писатель, отчасти или целиком помещающий свой роман в узнаваемое место и эпоху, сталкивается с проблемой достоверности. Самое очевидное ее решение – одновременно и самое непростое. Оно заключается в абсолютно точном воспроизведении исторических событий. Сражения должны разыгрываться там же и тогда же, где и когда они в действительности были разыграны; дирижабли не могут появиться в небе хотя бы мгновением раньше, чем они были изобретены; знаменитому художнику невозможно появиться на маскараде в Новом Орлеане, если известно, что в этот конкретный вечер он принимал процедуры от подагры в Батон-Руж.
Так или иначе, строгая последовательность исторических событий имеет свойство противоречить нуждам рассказчика. От биографов и историков, может, и требуется упоминать о том, что их герой опоздал на поезд, что у него отменилась встреча или наступил период апатии; автор художественного произведения пользуется большей свободой. Романисту обычно приходится самому решать, какая доза рабской скрупулезности придаст живости повествованию, а какая, напротив, ей повредит. Тут открывается самый широкий спектр возможных подходов. Я знаю романистов, которым и в голову не придет пойти против документально подтвержденных фактов, но я также знаю – и глубоко им восхищаюсь – одного писателя, который выдумывает все, от традиций и обычаев современников Христа до основ ботаники и законов функционирования человеческого организма. На недоуменные вопросы он отвечает просто: "Это художественная литература".
Роман "Избранные дни" помещается где-то посередине между этими двумя крайностями. В сценах из прошлого я в меру своих возможностей стараюсь быть верным историческим реалиям. Но со стороны читателя ошибкой было бы считать мои описания буквалистски точными. Особенно свободно я обхожусь с хронологией и помещаю в один момент времени события, людей, здания и монументы, которые на самом деле могут быть разделены двадцатью, а то и больше, годами. Тому, кого интересует безусловно правдивая картина Нью-Йорка середины—конца девятнадцатого века, порекомендую книгу "Готам" Эдвина Дж. Берроуза и Майка Уолласа, которая и послужила первоначальным источником для моих вариаций.
В МАШИНЕ
Уолт говорил, что мертвые становятся травой, но там, где похоронили Саймона, травы не было. Вместе с прочими ирландцами он лежал на другом берегу реки, где только глина, гравий и имена на камнях.
Кэтрин верила, что Саймон попал в рай. У нее был медальон с его портретом и прядью его волос.
– В раю ему самое место, – сказала она. – Он был слишком хорош для этого мира.
Она рассеянно смотрела из окна гостиной, словно ждала, что по улице на сияющей колеснице вот-вот прокатит Саймон, просветленный, красивый своей бесшабашной молочно-бледной красотой, с улыбкой помахивая рукой на радостном пути туда, где ему всегда надлежало быть.
– Ну если ты так думаешь, – отозвался Лукас.
Кэтрин коснулась медальона. Движения ее суженных к концам пальцев были очень точны. Она умела класть ими такие мелкие стежки, что и не разглядишь.
– И при всем при том он по-прежнему с нами, – сказала она. – Ты разе не чувствуешь?
Она, словно четки, теребила цепочку медальона.
– Наверно, – ответил Лукас.
Для Кэтрин Саймон был и в медальоне, и в раю, и по-прежнему с ними. Не думает же она, надеялся Лукас, что ему приятно тягаться со столькими Саймонами.
Гости разошлись по домам, отец и мать Лукаса улеглись спать. В гостиной были только Лукас с Кэтрин и то, что осталось от стола – пустые тарелки, шкурка окорока. Окорок купили на свадьбу Кэтрин и Саймона. Удачно вышло, что он пригодился для поминок.
Лукас сказал:
– Я слышал, о чем говорили говоруны, их толки о начале и конце. Я же не говорю ни о начале, ни о конце.
Он не собирался говорить как книга. Он никогда не собирался нарочно делать это, но когда волновался, так получалось само собой.
– Ох, Лукас…
Сердце у него замерло, потом заколотилось как бешеное.
– Мне неспокойно за тебя, – сказала она. – Ты такой маленький.
– Мне почти тринадцать, – возразил он.
– Ужасное место. И такая тяжелая работа.
– Мне с ней повезло. Это счастье, что мне предложили место Саймона.
– И в школу ты больше не будешь ходить.
– Мне и не надо. У меня есть книга Уолта.
– Ты ведь знаешь ее всю наизусть?
– Да нет. Она большая, нужно несколько лет, чтобы все выучить.
– Ты должен быть осторожным там, на фабрике, – сказала она. – Ты должен…
Она замолчала, но в лице совсем не переменилась. Она по-прежнему сидела, обратив к нему профиль, величественно прекрасный, как у женщины на монете. Она все смотрела вниз на улицу в ожидании небесной процессии во главе с Саймоном, гордостью семьи, новопровозглашенным князем мертвых.
Лукас сказал:
– Тебе тоже надо быть осторожной.
– Милый мой, мне нечего остерегаться. Я далеко не заглядываю: день прошел — и то хорошо.
Она надела медальон обратно на шею, он исчез у нее под платьем. Лукас хотел сказать ей… Что он хотел ей сказать? Он хотел сказать ей, что он чем-то обуреваем, что он вечно на взводе и отчаянно одинок, что кроме трепещущего сердца в его теле заключено что-то еще, что он чувствует, но не может выразить словами: нечто пористое и шиповатое, меняющееся вслед за движением мысли, порывами и воспоминаниями; исполненное, подобно звездам, блеска, переливов белого, зеленого и светло-золотистого; нечто, сродное по составу звездам и оттого влюбленное в них. Он хотел сказать ей, как это ужасно, как невыносимо, когда тебя только и держат что за нескладного большеголового мальчика с глазами навыкате и привычкой говорить невпопад.
Он сказал:
– Я славлю себя и воспеваю себя, и что я принимаю, то примете вы.
Не то он надеялся ей сказать.
Она улыбнулась. Ну хотя бы она на него не сердилась.
Кэтрин сказала:
– Пора идти. Проводишь меня до дому?
– Да, – сказал он. – Да.
На улице Кэтрин взяла его под руку. Он старался успокоиться, вышагивать твердо, по-мужски, хотя больше всего ему хотелось вообще перестать вышагивать, а подняться дымком вверх и поплыть над улицей, полной вечернего народа – возвращающихся домой рабочих, мальчишек, продающих газеты. Полоумный мистер Кейн в серовато-коричневом пальто расхаживал на своем углу, вылавливая что-то у себя из бороды и выкрикивая: "Негодник, ты пропал и забыт, но что ты наделал разбитым сердцам?" Улицы пронизывали обычные запахи конского помета, керосина и едкого дыма – здесь обязательно что-нибудь где-нибудь горело. Если бы только Лукасу оставить свое тело – он бы превратился в то, что он видел, слышал и обонял. Он бы обволок Кэтрин, как обволакивал ее воздух, касался бы ее повсюду. Она бы вдохнула, и он оказался бы внутри нее.
Он сказал:
– И малейший росток есть свидетельство, что смерти на деле нет.
– Правильно, мой хороший, – отозвалась она.
Мальчишка-газетчик кричал:
— Покупайте! Читайте! Зверское убийство женщины!
Лукас подумывал, не пойти ли в газетчики, но за это слишком мало платят, да и кто может поручиться, что он станет выкрикивать заголовки? Забудется и пойдет по улице, декламируя во весь голос: "Ибо каждый атом, принадлежащий мне, принадлежит и вам". Фабрика ему больше подходит. А если станет невмоготу, он может кричать в Саймонову машину. Машина об этом не узнает, или ей не будет до этого дела, как теперь и Саймону.
Всю дорогу Кэтрин молчала. Лукас заставил себя тоже не открывать рта. Ее дом находился в трех кварталах к северу, на Пятой улице. Они вместе поднялись на крыльцо и остановились у обшарпанной двери.
– Ну вот, пришли, – сказала Кэтрин.
Мимо проехал фургон с золотистым пейзажем на борту: две коровы паслись среди чахлых деревьев, а третья подняла морду к реявшему в золотом небе названию маслобойни. Может, такой он и есть, рай? Захотел бы Саймон там очутиться? Если бы Саймон отправился в рай и тот возьми да окажись лугом с благостными коровами, каким бы Саймон туда прибыл? Целым или искореженным?
Между Лукасом и Кэтрин сгустилась тишина, не похожая на молчание, сопровождавшее их по пути. Пора, подумал Лукас, сказать что-нибудь, и сказать не как книга.
– С тобой все будет в порядке?
Она засмеялась, и он волосками на руке ощутил это тихое журчание.
– Это я должна бы тебя об этом спросить. С тобой все будет в порядке?
– Да, все будет хорошо.
Она бросила взгляд чуть повыше Лукаса и повела плечами, слегка поежившись под своим темным платьем. На какое-то мгновение показалось, что платье с высоким воротником и его шуршащий невидимый шелк живут своей собственной жизнью. Словно, подумав было воспарить прочь из платья, она отказалась от этой мысли и решила остаться в одеждах.
– Случись это неделей позже, я была бы вдовой, да? А теперь я ничто, – сказала она.
– Нет-нет, ты замечательная, ты красивая.
Она снова рассмеялась. Лукас посмотрел под ноги и увидел в камне крыльца какие-то блестящие вкрапления. Слюда? Он быстренько вошел в камень. Он был холодным, искрящимся и неизменным, ему нравилось, что по нему ходят.
– Я старуха, – сказала она.
Он замешкался. Кэтрин было основательно за двадцать пять. Это много обсуждалось после помолвки, потому что Саймону едва исполнилось двадцать. Но она не была старой в том смысле, который имела в виду. Она не скисла и не одрябла, не поблекла.
Он сказал:
– Предо мною вы ни в чем не виновны, для меня вы не отжившие и не отверженные.
Она коснулась пальцами его щеки.
– Милый мальчик, – сказала она.
– Я тебя еще увижу?
– Конечно увидишь. Я отсюда никуда не денусь.
– Но это будет уже не так, как раньше.
– Да, боюсь, не совсем так.
– Если б только…
Она ждала, что он скажет. Он тоже ждал. Если б только машина не взяла Саймона. Если б только сам Лукас был взрослее и крепче здоровьем, если б надежнее было его сердце. Если б только он сам мог жениться на Кэтрин. Если б только он мог оставить свое тело и сделаться платьем, которое она носит.
Молчание все длилось, и она поцеловала его. Коснулась губами его губ.
Когда она отстранилась, он сказал:
– Воздух не духи, его не изготовили химики, он без запаха, я глотал бы его вечно, я влюблен в него.
– Теперь иди домой и ложись спать, – сказала она.
Пора было оставить ее. Ему нечего больше было делать, нечего сказать. Но он медлил. Лукас почувствовал, как иногда чувствовал во сне, что стоит на сцене перед полным залом и от него ждут, чтобы он что-нибудь спел или прочитал.
Она повернулась, достала из сумочки ключ и вставила его в замочную скважину.
– Спокойной ночи, – сказала она.
– Спокойной ночи.
Он спустился по ступенькам. Стоя на тротуаре, он произнес вслед ее исчезающей фигуре:
– Я и молодой и старик, я столь же глуп, сколь и мудр.
– Спокойной ночи, – повторила она.
И скрылась с глаз.